2021-03-18 08:39:29
Как и предсказывали аналитики (то есть мы с Ломыкиной), вокруг только и разговоров, что о "Моей темной Ванессе" Кейт Элизабет Расселл. Некоторые ветки дискуссии представляются мне очень продуктивными (например, обсуждение того, что могла и чего не могла сделать в сложившихся обстоятельствах мать героини). Некоторые вызывают глубокое недоумение.
В числе последних - ужас и негодование при допущении (всего лишь допущении), что Стрейн в самом деле любил Ванессу. Действительно, старый, жирный, грубый, трусливый, подлый (все так, из песни слова не выкинешь) - и вдруг любовь. Нет, это невозможно, любовь - прекрасное чувство, оно жестко зарезервировано за теми персонажами, с которыми мы можем relate. Если же ты гадкий сорокалетний тип, испытывающий порочное влечение к пятнадцатилетним девочкам, то какая тебе любовь - в лучшем случае животная похоть, так и знайте все, и не надо тут разводить. Называя чувство гада Стрейна к бедняжке Ванессе "любовью", мы легитимизируем его поведение, признаем его допустимость. Нет-нет, такое и вообразить-то страшно.
Иными словами, нельзя сказать, что читатель совсем не хочет видеть в книгах силы зла в коричневом трико - нет, он вполне к этому готов. Но при этом хорошо бы зло было аккуратно маркировано и упаковано в желтые ленточки, чтобы мы не дай бог не примерили на себя эмоцию этого самого зла, не допустили хоть на минуту, что у зла могут быть какие-то понятные и вызывающие сопереживание мотивы. Любовь, дружба, со- или просто страдание, душевная сложность - это все для "хороших", для тех, с кем мы будем себя соотносить в книге. Отталкивающие персонажи не имеют право на чувства, которые мы захотим с ними разделить. Мы ревностно блюдем свою (преимущественно воображаемую) нравственную чистоту и не допускаем мысли о сочувствии злодею, чтобы не замараться не дай бог о его изъяны. Понимание и сострадание все чаще приравнивается к оправданию.
Надо сказать, такого рода запрос на однозначность и идеальный комфорт - явление последнего буквально десятилетия. Еще в 2006 году, каких-то пятнадцать лет назад, роман Джонатана Литтелла "Благоволительницы", в котором читателю предлагалось примерить на себя личность нацистского преступника во всей ее противоречивой - в том числе, обаятельной - сложности, не казался чем-то из ряда вон выходящим и требующим особого комментария. Уже в 2016-м для того, чтобы объяснить двойственную (и прямо скажем, довольно аморальную) природу "Сочувствующего" Вьет Тхань Нгуена критике приходилось все валить на американскую военщину, поставившую Капитана в ситуацию невыносимого и корежащего душу этического выбора.
Меж тем, литература всегда была (и на самом деле до сих пор остается) великим и самым безопасным в мире тренажером эмпатии. Никакое другое искусство не дает человеку настолько явной возможности буквально оказаться внутри Другого, посмотреть на мир его глазами, понять его чувства, осознать (а иногда и разделить) его мотивы - словом, пережить чужой опыт во всей полноте, присвоить его, сделать частью себя. А после, сняв с себя эту личину и посмотрев на нее со стороны, вынести при необходимости нравственное суждение, что-то новое понять о себе, как-то пересмотреть свою картину мира и отношений с окружающими. И отказывая литературе в этом праве делать нас на время Другими (или по крайней мере серьезно это право ограничивая), мы, конечно, убиваем самую ее суть.
Как учит нас Екатерина Шульман, сегодня мы живем в эпоху выработки новой этической нормы. Норма эта скоро сформируется, она будет если не прекрасна, то во всяком случае удобна, но горе тем (и тому), на ком (и чем) она вырабатывается. Мне кажется, что сегодня литература рискует оказаться среди жертв этого процесса - и меня это бесконечно печалит.
719 viewsedited 05:39