Получи случайную криптовалюту за регистрацию!

Итак, бомбистка Трепова, подозреваемая в убийстве Максима Фоми | Ворсобин

Итак, бомбистка Трепова, подозреваемая в убийстве Максима Фомина, задержана.

Конечно ее знаковая фамилия в сочетании с местом исполнения теракта (Засулич стреляла в Трепова в двух километрах от места взрыва) ещё вчера вызвали волну исторических аллюзий и рефлексий. Давайте ее продолжим.

Анатолий Кони, председателя суда, который, как известно, оправдал Веру Засулич, в своих мемуарах оставил очень важное описание контекста событий. Почитайте. И подумайте как нам не зайти на тот же круг.

«На нервное состояние общества очень повлияла война.

За первым возбуждением и поспешными восторгами по поводу Ардагана и переправы через Дунай последовали тяжелые пять месяцев тревожного ожидания падения Плевны, которая внезапно выросла на нашем пути и все более и более давила душу русского человека, как тяжелый, несносный кошмар.

Падение Карса блеснуло светлым лучом среди этого ожидания, но затем снова все мысли обратились к Плевне и горечь, негодование, гнев накипали на сердце многих.

Известие о взятии Плевны вызвало громадный вздох облегчения, вырвавшийся из народной груди. Точно давно назревший нарыв прорвался и дал отдых от непрестанной, ноющей боли… Но место, где был нарыв, слишком наболело, и гной не вытек… Утратилась вера в целесообразность и разумность действий верховных вождей русской армии.

И когда наше многострадальное, увенчанное дорого купленною победою, войско было остановлено у самой цели, перед воротами Константинополя, и обречено на позорное и томительное бездействие; когда размашисто написанный Сан-Стефанский договор оказался только проектом, содержащим не «повелительные грани», установленные победителями, а гостинодворское запрашивание у Европы, которая сказала: «nie poswalam»; когда в ответ на робкое русское «vae victis» Англия и Австрия ответили гордым «vae victoribus», тогда в обществе сказалась горечь напрасных жертв и тщетных усилий.

Наболевшее место разгорелось новою болью.

В обществе стали громко раздаваться толки, совершенно противоположные тем, которые были до войны.

Стали говорить о малодушии государя, о крайней неспособности его братьев и сыновей и мелочном его тщеславии, заставлявшем его надеть фельдмаршальские жезлы и погоны, когда в сущности он лишь мешал да ездил по лазаретам и «имел глаза на мокром месте».

Стали рассказывать злобные анекдоты про придворно-боевую жизнь и горькие истины про колоссальные грабежи, совершавшиеся под носом у глупого главнокомандующего, который больше отличался шутками дурного тона, чем знанием дела.

К печальной истине стала примешиваться клевета, и ее презренное шипенье стало сливаться с ропотом правдивого неудовольствия. Явился скептицизм, к которому так склонно наше общество, скептицизм даже и относительно самой войны, которую еще так недавно приветствовали люди самых различных направлений.

«Братушки» оказывались, по общему единодушному мнению военных, «подлецами», а турки, напротив, «добрыми, честными малыми», которые дрались, как львы, в то время как освобождаемых братьев приходилось извлекать из «кукурузы» и т. д.

Да и самая война начала иногда приписываться лишь личному и затаенному издавна желанию государя вернуть утраченные в 1856 году области и тем удовлетворить своему оскорбленному исходом Крымской войны самолюбию.

Забывалось, как все толкали его на эту войну, так как она признавалась «святою задачею России» и «великим делом освобождения славян». Циркулировала чья-то игра слов, что вся эта война определяется одним словом: «О-шибка!» [О, Шипка!]».