Получи случайную криптовалюту за регистрацию!

Когда сегодня говорят о Зебальде, то почему-то в первую очеред | буря и натиск

Когда сегодня говорят о Зебальде, то почему-то в первую очередь обращают внимание на новаторскую форму, жанровые особенности метода documentary fiction, синтаксис и плотность текста. Действительно, его книги мало чем похожи на конвенциональные романы. (Это особенно заметно в нашу эпоху повсеместных курсов creative writing). С очень большой натяжкой таким можно назвать «Аустерлиц». Например, сюжетно в «Кольцах Сатурна» не происходит практически ничего – это отчет о пешей прогулке по соседнему графству, а одно из самых сильных мест повествования происходит, когда рассказчик едва не наступает на зайца. Но мне кажется более любопытным обратить внимание вот на что.

В своих «Цюрихских лекциях» Зебальд немного проговаривается на тему поэта и поэзии и признается, что хочет «хотя бы отчасти понять, каким образом индивидуальная, коллективная и культурная память обращаются с опытом, превышающую предельную нагрузку». Хотим мы того или нет, но биография каждого из нас и практически любого окружающего предмета – всё имеет некоторые точки пересечения с прошлым, подчас трагическим. Провинциальная мостовая может быть причудливым образом одновременно связана с колониальной политикой в Конго и расстрелом членов Ирландской республиканской армии; а парк, в котором много лет соседи выгуливают собак, – с бомбардировкой немецких городов. Границы между живыми и мертвыми не запечатаны герметично – и отсюда рождается следующая важная установка Зебальда: писатели (а не историки или социальные ученые) несут ответственность за сохранение коллективной памяти, потому что именно литература способна дать голос мертвым и поместить их в культурный фон.

Кстати, именно поэтому Зебальд и критикует «группу 47», которая во многом сформировала послевоенную немецкую литературу. В сборнике эссе «Естественная история разрушения» он убедительно доказывает, что вся послевоенная немецкая культура скорби и воспоминаний основывается на национальном нежелании помнить и признавать вину за поддержку режима Гитлера. Ответственность за это Зебальд возлагает на немецкую литературу, которая, вместо описаний военных ужасов, принялась обелять себя и корректировать собственную биографию. Даже Бёлль для Зебальда – конформист. В результате умолчания и политкорректности возникает ситуация, когда внеконсенсусные эпизоды трагического прошлого считаются нездоровым вуайеризмом. С другой стороны, Зебальд подчеркивает, что Холокост – это предельный опыт, выходящий за границы человеческого существования, для которого невозможно подобрать адекватного языка. Поэтому писать о нём имеет право лишь тот, кто пережил его: например, Жан Амери, Виктор Франкл, Примо Леви. (На самом деле, мемуарная литература на тему Холокоста на удивление обширна, но совершенно забыта сегодня). Остальное – это «индустрия Холокоста», которая поддерживает консенсус вокруг всеобщего нежелания помнить. Литература должна и способна дать голоса всем: как жертвам концлагерей, так и жертвам ковровых бомбардировок. Такие нарративы не взаимоисключают друг друга, а сосуществуют параллельно. Когда Зебальд высказал эту простую мысль в 1997 году, случился бешеный скандал.