Получи случайную криптовалюту за регистрацию!

Но почему несмотря на неменьшее присутствие смерти у Толстого, | Синий Холст

Но почему несмотря на неменьшее присутствие смерти у Толстого, Достоевский, с которым мы обычно сравниваем писателя-титана, кажется более кровавый? Дело в том, что Достоевский не дает ответы на вопросы, хотя и вводит нас читателей в ловушку этих вопросов, называя их вечными и проклятыми. Он может подвести читателя к ответу, но в строгом смысле содержание ответа будет на совести самого читателя. Классический пример, – дилемма Раскольникова, вынуждающая нас вновь и вновь задаваться вопросом о причинах возможности переступить через кровь. Не в том дело, позволяем ли мы себе кровь по совести или нет, но в том, что даже при категорической невозможности такого вывода, прежде и изначально, и не всегда явно мы ставили для себя такой вопрос, приобретающий не всегда очевидные формы: можно ли убить человека во имя мира и ценностей гуманизма? Можно ли из гибели человека делать символ, расчеловечивая человека до образа идеи, олицетворяющего собой внешние идеалы и ценности? Два вопроса, но общая структура, связывающая общим узлом убийцу и апологета смерти. Подчеркну: я не уравниваю убийство и размышление о нем, но мотивы к возможности убить, тем самым поставив под вопрос абсолютную ценность человеческой жизни и те следствия, которые могут быть развернуты на фоне смерти иного человека, приписывая ему всеобщие ценности. И то и другое оправдывает жизнь человека в качестве средства, в последнем случае – средства для образа идеи и символа, пусть и посмертно. И, раз заданная Достоевский структура вопроса всегда обращена к нам лицом в своей актуальности, то значит можем вернуться к нему еще раз для пересмотра принятого прежде решения. Это одно из оснований, позволяющих всерьез ставить рядом с именем Достоевского не только Толстого, но и Канта с его категорической этикой. Если для вас Достоевский дает ответы на поставленные вопросы, то, вероятнее всего, та ситуация вопроса и проблемы, в которую вводит вас писательский гений, детерминирует и рационализирует те или иные скрытые в вас интуиции. Примерно об этом я писал в одном из комментариев под постом выше об апологии войны. Разумеется, идея абсолютной ценности жизни человека эта идея достаточно локальная, как в пространстве, так и во времени. Она не выходит из природы человека, даже при том факте, что одна из задач биологического индивида – самосохранение, что обеспечивает сохранение вида. Повторю: жизнь индивида требует сохранения постольку, постольку через это сохраняется популяция вида. Но это не может быть ценностью. При всей естественности этого положения из этого самого по себе не вывести ценность жизни другого. Необходим соответствующий уровень самосознания, который даже не все люди обладают. Ценность – это следствие разворачивания в мире присутствия человека, это его плоды, по которым мы узнаем качество древа, а вовсе не то, что он может декларировать. Вот почему всеобщие ценности, которые мы находим в традиционализме, и уже тем более ценности, диктуемые юридическим законом, как мы находим это в случае с идеологией либерализма – для меня абсурд.
Толстой же, не только ставит перед нами вопросы, но и отвечает на них, и отвечает так, что ответ начинает довлеть над нами, предписывать нам, что хорошо, а что плохо, учит нас, и учит так, как мать учит ребенка есть с ложки. Несмотря на предельно изящную словесность Толстого, позволяющую ему считаться едва ли не лучшим писателем, которого знает наше отечество, и несмотря на жизнеутверждающий пафос, едва ли не вселенского масштаба, морализаторство Толстого, конечно, вызывает инстинктивное желание прикрыться рукой от такого вторжения. И там, где Достоевский вводит нас в облако душной смерти, он вынуждает нас самих искать выход, что и создает впечатление, вопрос о котором я поставил выше. Толстой же протянет свою могучую руку аки Вергилий в аду и выведет из этого сумрачного леса. Смерть у Толстого является необходимым элементом для торжества жизни. У Достоевского же она сама цель, с которой он оставляет нас наедине.