Получи случайную криптовалюту за регистрацию!

Недавно меня спросили: а если бы был в жизни момент, который м | Бездуховная брань

Недавно меня спросили: а если бы был в жизни момент, который можно было бы отредактировать, то какой бы я выбрал?

Для тридцатилетних это вопрос с большим количеством вариантов ответа. У меня, в конце концов, есть друзья, которым я так давно не звонил, что у нас умерли все наши общие знакомые коты.

Но вообще, конечно, это тот момент, когда я спиздил плотву у парня, который срал в церкви.

Тут нужно сказать, что «отредактировать» для редактора не значить «удалить». Цензура — это плохо и неправильно. Редактировать — значит сделать нечто удобным и понятным для восприятия, то есть поместить решения, действия и огромный стыд в контекст, который сделает их историей.

Так вот, мне тридцать два, и у меня дома хранится текстолитовая удочка (разумеется). Это потому, что в детстве я ловил рыбу, очень любил это дело и посвящал ему часы и дни напролёт. И у меня нихера не получалось.

Я начал ловить лет в шесть, но уже к девяти был уверен, что на меня наложено какое-то проклятие. Возможно, я был просто слишком неусидчив, слишком часто менял наживку, распугивал рыбу одним своим видом на берегу, но факт остаётся фактом: я действительно никогда в жизни не вылавливал из реки ничего длиннее собственной ладони, и это доводило меня буквально до отчаяния.

За исключением того случая, когда в свои десять лет я наконец принёс такую плотву, что она не помещалась на самой большой сковороде в доме. Все меня хвалили, удивлялись, а я кивал и улыбался, но отчаяние никуда не делось. Потому что плотву я украл. Пришёл на речку попытать счастья, заметил в тальнике чужую рогульку-самоловку (это такая деревенская снасть — по сути, просто леска с крючком и наживкой, которую можно закинуть утром, а проверить к обеду), снял с неё громадную плотву, закинул снасть обратно — и домой.

Я очень хотел, чтобы все верили, что это я её поймал, поэтому прошёлся по селу с плотвой, висящей на крючке удочки. В окне одного из домов я поймал взгляд Санька — в глазах его читалось недоверие и враждебность. Санёк был тем человеком, который научил меня ловить рыбу, наблюдал мой хронический провал и не имел оснований верить в эту плотву. Но ничего не сказал.


В том селе, где я проводил лето в детстве, Санёк был коренным. Он был на четыре года старше меня, у него был пьющий отчим, неласковая мать и очень злая собака на цепи. Санёк был нелюдим, злопамятен, улыбался очень редко и в какой-то момент построил себе из ржавого кровельного железа шалаш в роще на выселках, где проводил больше времени, чем дома. Мы начали общаться, когда мне было шесть, а ему десять, и для него я был чем-то вроде инструмента для развлечений.

Например, Санёк любил воровать, что, по сельским меркам, грех если и не простительный, то до зевоты обыкновенный. И однажды Санёк поставил меня на шухер, пока сам тащил у соседа из сарая мерёжу (это такая рыболовная сетка на кольцах). Мне было шесть или семь, сущности задачи я не понимал, поэтому, когда мимо меня прошла доярка Света и спросила, чего я тут околачиваюсь, я радостно сказал, что стою на шухере. И прижал руки к бокам так, будто шухер — это нечто, на чём стоят, чтобы оно не убежало. Света рассмеялась, пошла дальше, а я обернулся — и увидел в кустах припавшего к земле Санька. В его глазах читалась враждебность. Когда горизонт очистился, он меня здорово побил, сообщая очень важную, по его мнению, ценность:
не пиздеть особо.

Мне много ещё о чём пришлось не пиздеть. Как он доводил меня до паники и слёз рассказами о мертвецах на погосте возле заброшенной сельской церкви. Как он учил меня, восьмилетнего, курить, заставляя после затяжки произносить на вдохе слово «аптека». Как довольно часто жестоко лупил. Как мы опять ловили рыбу: я не поймал ничего, а он — огромного скользкого леща. Но самым странным предметом умолчания была его привычка срать каждый раз так, чтобы это было событием.