2022-07-05 14:19:39
Про Алика Ривина написано, кажется, больше, чем сохранилось его текстов – то есть, по сути, все равно немного, потому что текстов у него сохранилось с гулькин хрен. Чуть более чем за четверть века, что ему довелось прожить, он написал, видимо, очень много, но относился к своим текстам как любимый им Велимир Хлебников – трепетно к самим текстам, но наплевательски к физическим их носителям. Публикаций у него, понятно, не было – его первая книжка вышла только что в удивительном питерском издательском проекте because АКТ, с момента гибели Ривина прошло чуть более восьмидесяти лет. Годы жизни Ривина – 1915/1916-1941, но и это мало что объясняет в его судьбе, которая не дает мне покоя.
Судьба этого нелепого человека – свою нелепость он подчеркивал то ли сознательно, то ли из-за психиатрического недуга – может уложиться в пару слов. Завод (там он потерял несколько пальцев правой руки), недолгое посещение романо-германского отделения ЛИФЛИ (он быстро оттуда ушел, а на занятиях старательно выписывал свои поэтические строчки на клочках бумаги), психиатрическая лечебница (вышел оттуда с диагнозом «шизофрения»), попрошайничество (во всех без исключений воспоминаниях о нем пишут, что он выпрашивал рубль, пел по углам сумасшедшие куплеты, ловил бездомных кошек и продавал их на опыты), смерть в блокадном Ленинграде (есть свидетельства – впрочем, непроверенные, – что он погиб во время прямого попадания бомбы в его дом, но с такой же долей вероятности он мог и умереть от голода, и покончить с собой, любой из этих уходов из жизни являет собой идеальное и логичное завершение земного пути нашего героя). До самой смерти Ривин писал стихи – нелепые и ущербные, как и он самый, стихи, в которых неумелый высокий слог сочетался то со строками эстрадных шлягеров, от с блатным шепотком, то с разбитной частушкой, то с идишским плачем: Ривин не смешивает разные поэтические традиции, добиваясь нового художественного языка, но пользуется тем, что имеет, это своего рода поэтический ар-брют, заговор на попытку выжить в мире, не приспособленном для этого:
«Будет игра... / За живое взяло / Впереди – неоглядная даль. / А тут и так шагать тяжело, / надежду, и ту не базарь. / Шею времён не сломал поворот, / плечи у ветра – круглей. / К времени снизу приделан живот, / чтобы шагать – тяжелей».
Его очень хочется загнать в какие-то рамки – например, приписать к обэриутам, одновременно с которыми он бродил по Ленинграду. Но – нет, не приписывается он к их эксцентричным экспериментам, хотя и у него встречается порой чисто обэриутовская строчка-другая. И ни к чему прочему не приписывается.
«От тревоги к тревоге мечась, / Тихо заживо в яме сиди. / Помни: Гитлер – рыцарь на час, / Но весь этот час – впереди» (стихотворение датировано 22 июня 1941 года).
«Вот придет война большая / Заберёмся мы в подвал...» – так начинается его самое известное (по сути, единственное известное) стихотворение, написанное, кажется, незадолго до начала Финской компании и посвященное, как предполагается, Всеволоду, сыну Эдуарда Багрицкого, который двадцатилетним погибнет в феврале 1942 года на Ленинградском фронте: «Сева, Сева, милый Сева / Сиволапая свинья / Трупы справа, трупы слева / Сверху ворон, снизу я». В этом стихотворении удивительно слышатся еще ненаписанные блокадные, кровоточащие строчки Гора и Зальцмана, и осколки убитой обэриутской традиции, и еще что-то сложно уловимое, но знакомое с детства. Поразительно, что этот нелепый человечек, культивировавший в себе эту нелепость, это выпадение и социума, эту нарочитую неумелость, смог в своих битых, едва подогнанных друг к другу строчках выразить глубинных нас – тоже, в общем-то, нелепых и не слишком приспособленных к выживанию в чудовищном социуме.
«Мне не спится, не кумарится, / совесть снов не принимает, / все-то жизнь воспоминается. / Стыдно – но не виноват...»
686 viewsedited 11:19